Сочинения - Страница 55


К оглавлению

55

И вдруг, при одном моем неверном параде, граф Генрих с силою отбросил мою шпагу, и я увидел блеск вражеского клинка у самой моей груди. Тотчас вслед за тем почувствовал я тупой удар и толчок, как всегда при ране холодным оружием; шпага у меня из рук выпала, быстро заволокло мой взор алое облако, – и я упал.

Глава девятая. Как мы прожили декабрь и праздник Рождества Христова

Как я узнал потом, ко мне, простертому без памяти на холодной земле, поспешил на помощь не только Матвей, но и мой соперник и его приятель. Граф Генрих проявлял все признаки крайнего отчаянья, горько упрекал себя, что принял вызов, и говорил, что, если я умру, не будет знать покоя всю жизнь. Перевязав мне рану, все трое устроили род носилок и решили нести меня в город пешком, ибо опасались подвергнуть меня качке на лошади по плохой дороге. Я же не сознавал почти ничего из совершавшегося со мной, погруженный в смутное бесчувствие, почти блаженное, прерываемое порою мучительной колющей болью, которая заставляла меня открывать глаза, – но, видя над собой синее небо, я думал почему-то, что плыву в лодке, и, успокаиваясь, опять опускал голову и душу в бред.

Я совершенно не помню, как принесли меня домой и как меня встретила Рената, но Матвей говорил мне потом, что проявила она в таких обстоятельствах мужество и распорядительность. Ближайшие за тем дни, как то всегда бывает от воспаления раны и потери крови, провел я также в беспамятстве и даже не сумею пересказать здесь видения своей горячки, ибо не соответствуют слова, созданные для дел разума, призракам безумия. Знаю только, что, странным образом, воспоминание о Ренате ни в какой мере не примешивалось к этому бреду; из памяти моей, словно губкой написанное мелом на доске, стерты были все мучительные события последнего времени, и я сам себе представлялся тем, каким был в годы моей жизни в Новой Испании. Когда, в редкие минуты просветления, видел я перед собою заботливое лицо Ренаты, воображал я, что это – Анджелика, та крещеная индейская девушка, с которой я жил некоторое время в Чемпоалле и с которой, не без горечи, был должен расстаться после ее неблаговидных поступков. И потому, в своем бреду, я всегда негодующе отталкивал руки Ренаты и гневно говорил ей в ответ на ее хлопоты: «Зачем ты здесь? Ступай прочь! Я не хочу, чтобы ты была со мною!» – и Рената принимала это грубое обращение больного безропотно.

Поединок наш с Генрихом произошел в среду, и лишь в субботу, в час всенощной, в первый раз пришел я в себя настолько, чтобы узнать и комнату, которая замыкала мне кругозор, и дни, через которые переводила меня жизнь, и, наконец, Ренату, в ее розовой кофте, с белыми и темно-синими украшениями, в том платье, в каком видел я ее в первый день знакомства. Она, внимательно следившая за моим лицом, вдруг по моим глазам разгадала, что я очнулся, и бросилась ко мне в порыве радости и надежды, с криком:

– Рупрехт! Рупрехт! Ты узнал меня!

Сознание мое было еще очень неясно, словно туманная даль, в которой мачты кажутся башнями, но я уже помнил, что бился на шпагах с графом Генрихом и, пытаясь вздохнуть, явно ощущал мучительную боль во всей груди. Мне пришло в голову, что я умираю от раны и что этот проблеск памяти – последний, который часто знаменует наступающий конец. И вот, по той причудливости человеческой души, которая дает возможность преступнику шутить на плахе с палачом, я постарался сказать Ренате те слова, которые показались мне наиболее красивыми при таком случае, хотя исходили они вовсе не из сердца:

– Видишь, Рената, вот я умираю – затем, чтобы остался жив твой Генрих…

Рената с плачем упала на колени перед постелью, прижала мою руку к своим губам, и не сказала, а как бы сквозь некую стену закричала мне:

– Рупрехт, я люблю тебя! Разве же ты не знаешь, что я люблю тебя! Давно люблю! Одного тебя! Я не хочу, чтобы ты умер, не зная этого!

Признание Ренаты было последним лучом, который еще запечатлелся на моем сознании, и потом оно опять погрузилось во мрак, и на его поверхности, словно отблески незримого костра, опять начали плясать красные дьяволы, размахивая широкими рукавами и переплетаясь длинными хвостами. Но мне слышалось, что в своей чудовищной пляске они хором продолжали слова Ренаты и пели, и кричали, и вопили надо мной: «Я люблю тебя, Рупрехт! давно люблю! тебя одного!» – и сквозь лабиринт бреда, по его крутым лестницам и стремительным провалам, я словно нес эти драгоценные слова, тяжесть которых, однако, сокрушала мне плечи и грудь: «Я люблю тебя, Рупрехт!»

Вторично я очнулся на благовест к воскресной обедне, и этот раз, несмотря на слабость и боль в ране, почувствовал, что какая-то грань переступлена, что во мне – жизнь, и я – в жизни. Рената была подле, и я глазами сделал ей знак, что узнаю ее, что помню ее вчерашние слова, что благодарен ей, что счастлив, и она, поняв меня, опять опустилась на пол, на колени, и приникла ко мне головой, как поникают в церквах на молитве. Сознание, что я как бы восстал из могилы, ощущение нежных ресниц Ренаты на моей руке, тихие рассветные лучи и слабо сквозь стекла проникающий благовест делали миг несказанным и неземным, словно бы в нем намеренно было соединено все для человека самое прекрасное и самое дорогое.

С этого дня началось мое выздоровление. Прикованный к постели, почти не в силах шевельнуться, с изумлением наблюдал я, как ловко и обстоятельно распоряжалась Рената всем ходом домашней жизни, хлопоча около меня, заставляя Луизу исполнять свою волю, не позволяя посетителям докучать мне. Посетители же гораздо чаще стучались в нашу дверь, чем то можно было ожидать, потому что каждый день непременно приходил ко мне Матвей, несколько пристыженный моей неудачей, но, конечно, не потерявший своей здоровой бодрости и своего добродушного веселья, и почти столь же часто появлялся Люциан Штейн, настойчиво добивавшийся сведений о ходе моей болезни, чтобы сообщить о том графу Генриху. Наконец, тоже каждый день, входил ко мне доктор, приглашенный Матвеем, человек в черном плаще и с круглой шляпой, педант и невежда, которому, менее чем всем другим, почитаю я себя обязанным жизнью.

55