– Ты легкомысленно кощунствуешь, Децим! – строго сказала Аттузия. – Болезни и горести посылаются христианам как испытания, и они принимают их с радостью, а тебе твои несчастия ниспосланы были, как предостережение с Неба. Если ты не захочешь внять явному гласу Божию, увидишь, в какие бедствия ты еще будешь ввергнут.
Я спора не продолжал и стал расспрашивать о дяде и маленькой Намии. Тетка ответила мне, что дядя сначала очень беспокоился, хотел в самом деле уехать из Рима в Азию, но скоро успокоился и вернулся к своему обычному времяпрепровождению. Когда же тетка заговорила о Намии, ее голос неожиданно изменился, она едва не заплакала, и я, к своему удивлению, узнал, что у толстой Мелании, постоянно занятой только счетом денег, тоже есть душа и способность любить нежно.
– Я не знаю, что делается с нашей Намией, – сказала она, отирая глаза. – Одно время мы прямо думали, не помешалась ли девочка. Раз она три дня сидела в своей комнате и никому не хотела показаться. А то убежала из дому и где-то пропадала несколько часов: подумай, какой стыд! А Аттузия несколько раз заставала ее, что она лежит у себя в постели и плачет. Или она больна какой-то болезнью, или кто-то ее сглазил дурным глазом. Я ее пыталась расспрашивать, но ведь ты сам знаешь, можно ли от нее чего-нибудь добиться! Прошу тебя, когда ты будешь у нас, попробуй с ней поговорить, может быть, ты что-нибудь выведаешь.
– Я ей советовала молиться, – наставительно сказала Аттузия. – Злой дух борет человека, если он не огражден крестом и молитвой. Намия в таких годах, когда искушение близко. Если бы она больше слушала отца Никодима, вся ее болезнь давно прошла бы. А ты, матушка, сама виновата, что не принуждала Намию посещать храм и выполнять все предписания церкви.
– Боже мой! – воскликнула тетка, – разве я о ней не заботилась! Но она пошла в мою покойную мать, Олимпию, та была, – упокой Господи душу ее, – такая же взбалмошная и упрямая. Отец, бывало, чуть грудь не надорвет, кричит на нее, а она уставится глазами в стену и молчит, слова не промолвит целыми днями. Не удивительно, что соседи считали ее колдуньей.
– Не хорошо говорить дурно о бабке, – заключила этот разговор Аттузия, – но, кажется, Олимпия, действительно, занималась греховным делом гадания. Этот ее грех мы теперь искупаем страданиями и должны сносить их безропотно, чтобы облегчить муки ее бедной души.
Продолжать разговор о Намии мне не хотелось, так как я догадывался о настоящей причине ее болезни, да и тетка скоро опять заговорила обо мне, и еще много умных советов услышал я от нее в тот день. Аттузия же презрительно молчала, с явным осуждением оглядывая богатую обстановку дома Симмаха. При расставании я обещал, что через день вернусь в дом дяди.
– Благодарение Богу, – сказала мне тетка, – у тебя есть родственники в Городе, и незачем тебе жить из милости у чужих людей. У нас для сына Руфины всегда найдется комната, и лишний человек нас не стеснит. Живи у нас, сколько хочешь.
Едва я успел усадить в носилки тетку и Аттузию, как ко мне пришел другой посетитель: мой друг Ремигий, откуда-то тоже узнавший, что я в Городе.
Я давно не видел Ремигия и очень ему обрадовался, так как многими чертами своей души он мне нравился. Но с первых же минут я заметил, что с Ремигием что-то случилось: он побледнел и похудел, и не оставалось следа той веселости, которая делала его самым желанным председателем на дружеских пирах. Казалось, что за мое отсутствие из Рима некий гневный бог подменил Ремигия.
– Милый Религий, – сказал я, – можно подумать, что был тяжко болен не я, а ты. Объясни мне, что это значит. Или какая-нибудь фракийская волшебница изводит тебя чарами?
Ремигий ответил мне уныло:
– Ты почти угадал. Действительно, я подпал под чары волшебницы. Со мной случилось самое плохое, что только может быть с людьми: я люблю!
– Ну, это еще не такая беда, – возразил я, смеясь. – К тому же это, кажется, не так ново. Ты ведь можешь всегда повторять стихи Назона:
Прочие юноши часто влюбляются: вечно любил я;
Если ты спросишь, что я делаю ныне: люблю!
Ремигий, встав с кресла, стал ходить взад и вперед по комнате, и в его движениях не было прежней самоуверенности, но какое-то беспокойство и тревога. Он ответил:
– Нет, Юний, именно я был в числе тех, которые часто влюбляются. Было много женщин, от которых я с ума сходил, – так они мне нравились, но которых я забывал через месяц, как тень на перекрестке. Я считал, что женщины существуют для нашего удовольствия, так же как хорошие вина. Напиться допьяна старым цекубским и добрым каленским или повеселиться ночь с красивой флейтисткой мне всегда казалось одно и то же. А вот теперь все изменилось, и, кроме одной женщины, нет для меня других на свете. Я сам над собой смеюсь, повторяю днем и ночью:
Катулл несчастный, перестань безумствовать!
и ничего не могу с собой поделать!
Я решительно не узнавал Ремигия, хотя он и пытался улыбаться, говоря свои грустные речи, и, конечно, я его спросил:
– Кто же эта удивительная девушка, одержавшая победу над непобедимым сердцем Ремигия? Она смертная или из рода богов?
Ремигий посмотрел на меня пристально и ответил с видом несколько вызывающим, чем он старался прикрыть чувство неловкости или стыда от своего признания:
– Ты бы никогда не угадал кто, клянусь Геркулесом! Это – девушка, которую ты, вероятно, помнишь, та, которую мы с тобой встретили в Римском Порте. Та Галла, или Лета, к которой я тебя водил незадолго перед твоим отъездом.
Ремигий был прав: этого мне не могло прийти в голову, и я переспросил его c изумлением: